Вход на сайт

CAPTCHA
Этот вопрос задается для проверки того, не является ли обратная сторона программой-роботом (для предотвращения попыток автоматической регистрации).

Языки

Содержание

Последние комментарии

Счётчики

Рейтинг@Mail.ru

Вы здесь

Революция и диалектика

Русский
Разделы: 

Революция и диалектика

Л.К.Науменко

5. V. 2008

1. Событие и масштаб.

     

    Сказать, что Октябрьская революция поглотила все содержание русской жизни второго двадцатилетия прошлого века – значит впасть в преувеличение. Как и прежде, люди рождались и умирали, переживали свои большие и малые радости и беды, как и прежде утром вставало, а вечером заходило солнце, зеленела весной и умирала осенью трава… И все, что совершалось, совершалось в привычном и незыблемом порядке вещей: до бога высоко, до царя далеко… Все так. Клеточки огромного социального тела делали с большим или меньшим успехом свою клеточную работу. Но вот в организме в целом что-то необратимо изменилось. Что? А то, что до бога стало не так уж и высоко, а до царя совсем не далеко: рухнули в одночасье и храмы и троны. Мы не о том, хорошо это или плохо. Мы о том, что это было и о том, что не осознавать это нельзя. Мы о масштабе события.

    Даже сегодня, спустя девять десятилетий, каждому, кто не утратил еще способность чувствовать и понимать, ясно, что революция провела черту между тем, что было и тем, что стало. Можно поменять эмблемы и геральдику, можно воскресить и даже сделать привычными давно умершие обряды, но Россия, какой бы она ни была сегодня и какой ни стала бы в будущем, уже никогда не будет прежней, той, дореволюционной.

    Верно было сказано, что все великое в истории является дважды – один раз в виде трагедии, другой раз в виде фарса. Фарс разыгрывается тогда, когда тектонические силы опять приходят в равновесие. — Надолго ли? Напуганные землетрясением люди заново переживают трагедию, в щадящем режиме, напяливая на подземные силы прошлого комические маски, укрощая тем самым свои фобии. Страшное становится смешным, когда оно делается маленьким.

    Нет, нам не грозит сегодня соблазн впасть в преувеличение. Скорее наоборот: все большее число современников впадает в преуменьшение и, убаюканные надеждой на «стабилизацию», как дети, утешают себя тем, что трагедия превращается в миф, миф в сказку, сказка в некое сценическое действо с заговорами и переодеваниями, со злодеями и невинными жертвами – в комедию ошибок. Безликие и чудовищные, стихийнонеукротимые духи истории индивидуализируются и персонифицируются, место стихии занимает умысел и воля. Трагедия если и не превращается окончательно в комедию, то оказывается криминально-детективной басней. Век детектива диктует свои схемы понимания, заставляет и историка мыслить преимущественно криминальными категориями. И если трагедия при этом не вырождается в легкий жанр, то непременно оказывается преступлением. Так зачастую и воспринимается революция, что неизбежно порождает еще более смехотворное намерение не просто вынести порицание, но и посадить ее на скамью подсудимых или, как минимум, заставить прошлое каяться.

    Сегодня налицо изменение порядка не только положительных, но и отрицательных величин. Какой-нибудь микроскопический «доцент», неутомимый участник тараканьих бегов, строит перед телекамерой «имидж», напрягая скромные возможности своего личика, и тянет, польщенный вниманием: «Ну какая это была революция! – Так, переворот. Кучка заговорщиков захватила власть, объявила себя правительством… Вот Февраль – это была революция!» В самом деле, даже члены императорской фамилии, украсившись красными гвоздичками в петлицах, бегали по Петрограду и где-то сами пускали пузыри либерального красноречия, а где-то кричали вместе с женщинами ура и в воздух чепчики бросали…

    Так вот о порядке «величин». Нынешний доцент, просвещая несмышленышей, учит ведь не их: он поучает историю, переворачивает вверх ногами старую формулу о том, что historia est magistra vite. Масштаб его собственной жизни оказывается масштабом истории. Это не история учит его, а он историю, рассуждает в стиле рубрики в перестроечной «Литературной газете» «Если бы я был директором». Лейтенанты запаса берутся исправлять ошибки маршалов, младшие научные сотрудники снисходительно похлопывают «старика Маркса» по плечу, старшие составляют рецепты волшебного подъема экономики. Этот доцент как раз из тех, кто ничего не забыл, но ничему и не научился. Так что этот сегодняшний Геродот – это даже не Берлиоз, так и не сумевший заглянуть в бездонное око Воланда. Это Никанор Иванович Босой, председатель жилтоварищества с «нехорошей квартирой». Участник тараканьих бегов даже не заслуживает того урока, который преподал Берлиозу Воланд.

    И сегодня снова и снова, вопреки всем утешительным уловкам мелкотравчатой мысли, что-то заставляет нас возвращаться назад к тем потрясшим воображение дням, словно там было что-то существенное и важное, что оказалось впоследствии забыто, затерто, подверстано под обыденность, измельчено. Не оставляет нас мысль о том, что все мы, даже те, кто родился десятилетиями позже, словно вкусили нечто такое, чему в обычном порядке вещей нет ни имени, ни аналога. Словно бы что-то приоткрылось, пусть не надолго, небывалое, незнаемое. Ловишь себя на мысли, что говорить об этом суконным ученым языком не хочется. Это примерно то же самое, что говорить о детстве, его радостях и его невнятных страхах, рождающихся из столкновения младенческих грез с откровенно жесткой, а часто и просто жестокой реальностью — говорить об этой эпохе жизни языком ученой детской психологии и педагогики. Возможно, что дело именно в том, что эта революция и была детством новой эпохи, о которой взрослые ученые дяди, давно уже изжившие радости и страхи детства, сегодня рассказывают сказки, свет и тьма в этих сказках разделены, как в манихействе, и противопоставлены друг другу. Добро и зло, разум и безумие… В финальной сцене булгаковского романа на вопрос Маргариты о том, за что наказан рыцарь в фиолетовом плаще, Воланд коротко бросил: «Он неудачно пошутил». Булгаков не поясняет, в чем состояла неудачная шутка и почему последовало наказание. А дело было в том, что в один из эпизодов альбигойских войн рыцарь в фиолетовом плаще, реальное историческое лицо (Булгаков изучал эту эпоху и ее философию), сказал, глядя на пожар в осажденном городе: «Смотрите, свет смешался с тьмой!» По учению манихейцев свет и тьма не могут смешаться. Сказать такое – значило согрешить. Рыцарь и согрешил, пошутив таким образом. Однако существенно другое: рыцарь совершил «грехопадение мышления» (Гегель), смешав и отождествив противоположности. За эту диалектику он и был наказан.

    Мы говорим об этом потому, что именно этой диалектикой отождествления противоположного и ознаменовано рождение и детского разума и разума человечества, а именно – способностью видеть в одном другое, ему противоположное, в добром – злое, в злом – доброе. Значит, есть что-то третье, что выше того и другого. В абсолютном свете ничего нельзя видеть, как и в абсолютной тьме. Познание добра и зла и есть вот это самое – обнаружение в одном ему противоположного, а разум – способность выдерживать «напряжение противоречия» и находить «третье».

    В своей первой книге («Детство, отрочество, юность») Л.Н.Толстой писал, раскрывая диалектику детства: «Мне кажется, что ум человеческий в каждом отдельном лице проходит в своем развитии по тому же пути, по которому он развивался и в целых поколениях, что мысли, служившие основанием различных философских теорий, составляют нераздельные части ума; но что каждый человек более или менее ясно сознавал их прежде, чем знал о существовании философских теорий.

    Мысли эти представлялись моему уму с такою ясностью и поразительностью, что я даже старался применить их к жизни, воображая, что я первый открываю такие великие и полезные истины».1

    «Нераздельные части ума»… Именно этой цельности и нераздельности и обязано открытие и ребенком и человечеством реального мира. И именно такой нераздельности ума требует и открытие новой эпохи и нового, еще неведомого мира. В такие эпохи в этой нераздельности вновь обретается детство с его живым воображением еще нерасчлененного, не разграфленного, не разложенного по разным полочкам, никем еще не упорядоченного мира, с его уважением к таинственности и неожиданности этого мира, с его неколебимой верой в рассвет, с его ожиданием просветления темного, с его представлением о будущем как о времени, когда все станет ясно и видно во все стороны насквозь и далеко. Французскую революцию тоже ведь сравнивали с рассветом.

    Можно ли упрекать сознание такой эпохи с ее обостренным чувством нового, небывалого в наивности или легкомыслии? В том, что это рождающееся новое оно не огораживает запретами и ограничениями, не требует от него реалистической трезвости и детализации, осуждать его за то, что оно мыслит еще абстрактно и по принципу «все или ничего». – «Весь мир насилья мы разрушим до основанья». А затем, а дальше? А дальше – «коммуна во весь горизонт». Важно понять, что дело вовсе не в поэтической гиперболизации события. Поэтическая мысль схватывает живую, еще не препарированную и не засушенную всегда запаздывающим ученым рассудком реальность. Не мысль поэта вторгается в реальность, украшая ее гиперболами, а гипербола истории врывается в стих, сообщая ему подлинность исторического свидетельства.

    Нам представляется, что в этом масштабе – «во весь горизонт» — суть дела, главное, с чего следует начинать разговор о революции. Она сама еще не знает, что она такое, не может еще сама себе объяснить, что есть «коммуна», не может и не хочет расписывать, как будет выглядеть жизнь в этой коммуне. Но она точно знает, чем она не должна быть, с чем призвана разделаться раз и навсегда. И она верит в это, иначе она и не была бы революцией. Великая энергия рождается лишь для великой цели. Энергетика великого отрицания оборачивается энергетикой столь же великого утверждения. В нем, в этом утверждении нет еще ни детализации, ни проекта, нет расписания движения и главных остановок. Да и конечная цель видится неопределенно: «из мира жизни, мира прозы мы взброшены в невероятность», «и невозможное возможно», «кто был ничем, тот станет всем»…

    Вот это и есть главное, что приоткрылось за покрывалом Изиды – возможность невозможного, невероятного, небывалого, огромного, во весь горизонт. А спросим-ка себя, как мы представляем себе сегодня наше собственное будущее? – Как рынок во весь горизонт? Как горизонтальную глобализацию торгашеского идеала?

    Поэтому скажем еще раз: революция сулила именно «невиданные перемены, неслыханные мятежи». Все эти поэтические метафоры и гиперболы – вовсе не живописание истории, как она протекала перед глазами. В них схвачен живым словом момент истины. Они – обнажение изнанки истории. И это представляется нам решающе важным вообще для понимания того, что такое история.

    И для «верхов» и для «низов» с первых же шагов Октябрьской революции стало ясно, что привычные мерки, снятые с тех времен, когда, как в летописи, «за веком век бежал, как за минутою минута, неколебимой чередой», уже не годятся. Именно эта нить неколебимости и очередности, следования одного за другим и одного из другого и была оборвана. Стало ясно, что в подкладке истории таятся эти невиданные перемены, неслыханные мятежи. Порядок и хаос — «нераздельные части» единого целого истории. Это стоит того, чтобы сказать о них подробнее.

     

    2. Два репортажа.

       

      Вот две книги-репортажа об одном и том же событии – об Октябрьской революции: «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида и «Окаянные дни» Ивана Бунина. Два взгляда, две картины, две абсолютно несовместимые оценки одного события, живые свидетельства современников. За этими оценками не столкновение истины и заблуждения. Тут две разные истины. За ними – два полюса истории: столетиями господствовавший порядок и изнанка этого порядка – растущее напряжение сопротивления порядку, восстание, бунт.

      Десять дней, которые потрясли мир… Что такое десять дней не то что в масштабах истории, но даже и в масштабе революции? И что такого миропотрясающего свершилось за эти десять дней? Да, была свергнута в столицах прежняя власть, да, прозвучали ее первые декреты, да, у руля государства встали «низы» — Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, да, новая власть объявила своей целью научить каждую кухарку управлять государством, да, переворот. Так может быть суть дела в том, что сбылась мечта дворовой девки Феклуши: «Сегодня я чешу барыне пятки на ночь, а завтра она будет чесать мне», как сказано об этом у Салтыкова-Щедрина? Нет. Чтобы сказать, что эти первые шаги революции потрясли мир, надо было увидеть в малом нечто столь великое, о чем другими словами, помельче, и сказать невозможно. Какой момент истины открылся американскому журналисту?

      В хаосе, ожесточении и огромной разрушительной силе бунта он увидел пунктирный контур нового, справедливого порядка жизни, при котором уже никто не потребует, чтобы ему чесали пятки. Восстание – это, конечно, бунт, это разрушение, это хаос. Но изначальный смысл этого слова иной. Восстать – значит разогнуться, значит подняться с колен, значит ощутить себя не дворовой скотиной, а человеком. Революция – это, конечно, разрушение, но одновременно и трудная, рискованная, умная работа по соединению двух полюсов – разрушения и созидания. В чем смысл этой работы? – В том, что впервые в истории общественное бытие людей как целое стало предметом их коллективной творческой деятельности, а сам человек – субъектом истории. И в теории, и в народном сознании эта простая истина предстала в формуле: «скачек в царство свободы». Именно так, именно в этой еще туманной максималистской абстракции схвачено главное – исходный пункт новой эпохи. В другом масштабе эту исходную «идею» революции не уловить.

      Глубинные, подземные силы вырвались наружу, круша и калеча все вокруг. Вырвались потому, что есть предел сжимания той пружины, о которой писал Л.Н.Толстой в «Войне и мире», говоря о нашествии. Чем сильнее давление, чем ниже пригибает оно головы «униженных и оскорбленных», тем большую потенциальную энергию накапливает в себе пружина. Долгое, очень долгое время ничто не меняется и все идет заведенным порядком. «Верхним» кажется, что так было и вечно так будет. «Дед бил-бил, не разбил. Баба била-била, не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось». Глупая мышка может вообразить, что в ней-то и заключена сокрушительная сила. А эта сила – изнанка силы давления. Многие это и по сей день не понимают. Распрямилась пружина и вышвырнула господ вон.

      Революции делают не высокоумные теоретики и не безответственные революционеры-заговорщики, которым нужны лишь «великие потрясения», не «верхи», а «низы». И выглядит она «снизу» не так, как «сверху», в частности – из кабинета ученого. Снизу она – праведный гнев, сокрушительный бунт. «Низы» мало задумываются о том, как должно выглядеть будущее, какое общественное устройство возникнет на развалинах старого порядка. Восстания совершаются не во имя того, что будет, а во имя того, чтобы не было того, что было и есть. Масштаб протеста и определяет общие контуры желаемого будущего. Можно сказать и так, что это будущее – позитивный отпечаток с негатива. Бунт во весь горизонт и Коммуна тоже.

      А можно ли сказать о том же самом «шершавым» языком науки? Думается, что нельзя. Язык поэта и журналиста ближе к событию, он не только выразительнее языка ученого, но и точнее его, он и есть язык самой революции, ее улиц и площадей. Будь ты хоть семи пядей во лбу, хоть златоустом, поджечь чудовищную гору сырых дров спичкой своей мысли и слова не удастся. Революцию делают как раз «низы», мало что или вообще ничего не знающие о капитализме и социализме, о способе производства и общественно-экономических формациях, о законах истории и даже о самой этой истории. Ближе к представлениям творцов революции опять-таки слова поэта: «русский бунт, бессмысленный и беспощадный».

      Что беспощадный – это верно. Столетиями торговали людьми, как скотиной, пороли батогами, розгами, шпицрутенами тот самый «простой народ», который и дал свое имя стране, в сущности никогда и не бывшей по-настоящему его отечеством. Да и какое может быть отечество там, где хозяева жизни исчисляют свое состояние не в монете, не в ассигнациях, а в «бессмертных душах».

      А вот что бунт бессмысленный, то это вряд ли верно. Смысл бунта прежде всего в отрицании, а не в утверждении, бунт глядит не вперед, а назад, его энергетика – энергетика отрицания, а масштаб утверждаемого тот же самый, что и масштаб отрицания. Бунтующий человек мыслит не научными, а моральными категориями. Главная – справедливость. Не для меня или для тебя, а для нас всех, одна на всех.

      Революция предстает перед ее участниками и перед ее исследователями в разных измерениях. Для исследователя она объект, для ее низовых творцов она субъект, не «субъективное представление», а способ существования доведенного до отчаяния живого индивида. В революции человек обретает активное, деятельное, не субъективное, воображаемое, а именно субъектное существование. Революция – это и есть он сам.

      Отними у революции ее другой полюс – ту самую творческую, созидательную работу, превращающую энергию разрушения в энергию созидания, наращивания новой живой ткани человеческих отношений, и останется только бунт, хоть и не бессмысленный, но бесперспективный.

      В последние годы живо обсуждается вопрос о том, какая это была революция – социалистическая, буржуазно-демократическая или даже капиталистическая, но «без капиталистов». Многое в этих исследованиях сказано верного, хотя позиции разных исследователей расходятся в некоторых случаях очень далеко. Это нормально, даже очень хорошо: идет поиск и в нашей стране и за рубежом, накапливается и фактический и «мыслительный материал». О синтезе, по-видимому, говорить еще рано. Но в некоторых работах уже намечено направление и выверены ориентиры, представляющиеся верными. Речь идет о стратегии исследований. Нам же представляется необходимым учесть в этой стратегии следующее. Нынешние оценки революции, за немногими исключениями, ретроспективны. О самой революции судят по тем результатам, к которым, как полагают, она необходимо привела – к дискредитации самой идеи социализма, а в более широком, историческом смысле – к катастрофе. Между тем должной ясности в понимании самой природы социализма все еще нет. Более того, за объяснением социализма обращаются к революции, а за оценкой революции – к понятию социализма, к его идеалу. Нам же представляется, что Октябрьская революция и для самих ее участников, и для тех теоретиков, которые применяют адекватное ее собственному масштабу и самосознанию определение, была гуманистической революцией в том самом смысле, в каком понимал «реальный гуманизм» и коммунистическую революцию Маркс еще в своих ранних работах, говоря о «человеческой эмансипации». Такая революция устраняет отчуждение человека от человека, от истории, от природы, от самого себя, делает человека самоцелью исторического творчества и предвещает превращение всестороннего развития каждого в условие всестороннего развития всех. Такая революция ознаменовывает конец предистории человечества и начало его подлинной истории. Исследователи, которые используют именно такой масштаб оценок, ближе и к исторической правде, и к пониманию перспектив мирового развития. Любой другой масштаб, помельче и детальнее, не позволяет оценить и первое и второе. Это, как нам думается, и есть то самое, что увидел Джон Рид.

      Смысл революции мы видим в формуле «порядок из хаоса», в превращении энергии разрушения в энергию созидания. Именно в этом направлении работала революционная марксистская мысль в первые годы революции. Ниже к этому еще придется вернуться.

      А теперь о том, какой стороной повернулась революция к другому наблюдателю события, — к Ивану Бунину, и о том, что лежит в основе ее оценки как «окаянных дней».

      Вот зима 16 года в Васильевском, имении Буниных: «Поздний вечер, сижу и читаю в кабинете, в старом спокойном кресле, в тепле и уюте, возле чудесной старой лампы. Входит Марья Петровна, подает измятый конверт из грязно-серой бумаги:

      - Прибавить просит. Совсем бесстыжий стал народ.

      Как всегда, на конверте ухарски написано лиловыми чернилами рукой измалковского телеграфиста: «Нарочному уплатить 70 копеек». И, как всегда, карандашом и очень грубо цифра семь исправлена на восемь, исправляет мальчишка этого самого «нарочного», то есть измалковской бабы Махоточки, которая возит нам телеграммы. Встаю и иду через темную гостиную и темную залу в прихожую. В прихожей, распространяя крепкий запах овчинного полушубка, смешанный с запахом избы и мороза, стоит закутанная заиндевевшей шалью, с кнутом в руке, небольшая баба.

      -Махоточка, опять приписала за доставку? И еще прибавить просишь?

      - Барин, — отвечает Махоточка, деревянным с морозу голосом, — ты глянь, дорога-то какая. Ухаб на ухабе. Всю душу выбило. Опять же стыдь, мороз, коленки с пару зашлись. Ведь двадцать верст туда и назад…

      С укоризной качаю головой, потом сую Махоточке рубль. Проходя назад по гостиной, смотрю в окна: ледяная месячная ночь так и сияет на снежном дворе. И тотчас же представляется необозримое светлое поле, блестящая ухабистая дорога, промерзлые розвальни, стукающие по ней, мелко бегущая бокастая лошаденка, вся обросшая изморозью, с крупными, серыми от изморози ресницами. О чем думает Махоточка, сжавшись от холоду и огненного ветра, привалившись боком в угол передка?

      В кабинете разрываю телеграмму: «Вместе со всей Стрельной пьем славу и гордость русской литературы!» Вот из-за чего двадцать верст стукалась Махоточка по ухабам».

      Так о чем же думала Махоточка на заледенелой дороге в гибельную стужу с барской телеграммой в рукаве? – Да конечно же о тех окаянных порядках, что заставили ее, рискуя здоровьем своим и ребенка, служить за копейки хмельной и веселой барской придури. Так ли уж далеко ушло это предреволюционное барство от барства «с насильственной лозой», «дикого, без чувства, без закона»? И о чем думал знаменитый писатель, отваливший Махоточке с сыном от барских щедрот аж двадцать копеек сверх просимого, не забыв при этом упрекнуть «измалковскую бабу»? И о чем думал он полтора года спустя, проклиная «окаянные дни»? Как должна была смотреться революция через окна уютных кабинетов? И как выглядели тысячи таких окон с улиц и площадей, где митинговала солдатня, матросня, мастеровщина, местечковые ораторы - голытьба?

      Возможно будет не лишним добавить к сказанному свидетельство моей собственной памяти. Мой дед в первую мировую попал в плен, в Австрию, в Галицию. Батрачил там на какого-то помещика. Бежал, вернулся в семнадцатом. А дома шесть дочерей и ни одного сына. До революции земельные наделы давались только на мужицкие души. Что было бы с дедом? А он в 20-30-х (двум в сороковых) всем «дал образование», пятерым – высшее, старшей – среднее специальное. А что в ту пору в деревне значило «высшее образование»? И ведь не из «соображений престижа». Не было этого до революции. Для моего малограмотного «черноземного» деда образование стало ценностью, свидетельством обретаемого человеческого достоинства – потребностью. И вот эта ставшая естественной тяга к знаниям была бесплатным даром революции. И этому дару цены нет. Держалось десятилетиями, до самых рыночных реформ. Так нет же, разбазарили. На что поменяли? Попробуйте восстановить это плодородие. Это к вопросу о революции.

      А вот и «к вопросу о диалектике». Дед – это два класса церковно-приходской школы. Разговаривал так: «идуть», «говорять» – как все деревенские. Бегал «в пятом годе» по селу с винтовкой. Вернулся из плена, кое-что повидав (смеялся, когда слышал о Лысенко: «Я эту яровизацию видел еще в Австрии у помещика»). И вырастил сад. Да какой! Сад – за домом, может и целый гектар. Потом колхоз половину (или больше) «отрезал». Яблони, груши, сливы, вишни, виноград…Десятки сортов. Переписывался с Мичуриным, тот присылал ему черенки, привозили ему что-то из Тимирязевки. Яблоки…Названий этих уже ни на рынке, ни в справочниках не найдешь: «Воргуль», «Черное дерево», «Коляска», десятки ренетов… Разумеется, и «антоновские яблоки» — несколько сортов. И каждое дерево – член семьи. Уже поживши в Алма-Ате, я рассказал деду об «апорте». Он (суровый, молчаливый) хрипло рассмеялся: «Да это наше, воронежское яблоко. Дрянь!» (Апорт вовсе не дрянь, но в Алма-Ате). Ну так вот. А перед домом (оштукатуренный, беленький, с большими окнами и верандой «пятистенок» — не хата!) углом вокруг него – заросль сирени, не какой-нибудь – персидской! (В ней мы, дети, как мыши проточили свои тайные ходы). Тут же, в зеленом гротике – лавочка, «жасмин» (чубушник), два каштана (у нас тогда они – диковинка), по мураве раскидистые здоровенные декоративные (!) яблони («преснушки», почти несъедобные), чтоб цвели, подальше – две березы (у нас они тоже не часты, больше дуб, вяз, сосна) и пирамидальный тополь, высоченной свечой, присланный с Украины. А рядом – «сынок», сам вырос. Приезжая к деду, мы (четверо детей) первым делом бежали к нему: как он? Не знаю, как представляли себе рай древние иудеи, но мы, дети, так его себе и представляли – как дедов сад.

      Так вот, откуда все это у него взялось? Это не старый, это новый «лад». Где «причины», где «обстоятельства», где «предпосылки»? Откуда это при всем развале, распаде, разрушении, «энтропии» — вот это, вопреки всему? Да нет, вокруг в селе вовсе не везде было так. И по сей день: «Что за яблоки?» — «Кисло-сладкие». Тысячу лет сидеть на земле, боготворить ее и растить… «кисло-сладкие». Нет, не просто с «ладом». Дед пытался вырваться из «идиотизма деревенской жизни». Отсюда и его «эстетика»: он ведь цену «лада» знал очень хорошо. Не на «тихую» ведь охоту из города наезжал, не на «эстетику». Свою хотел.

      Ну а потом как всегда: задушили налогами, вырубили, вытоптали, засадили картошкой. Все вокруг сады свои уже повырубили. На той, колхозной, половине (куда нас бабушка: «и думать не моги» сорвать что-нибудь) – запустение, деревья одичали, крапива и пырей выше головы… Мерзость! Дед, видел я, иногда ходил туда, что-то там без свидетелей делал, и мрачный, свинцовый возвращался. Держался он до последнего. А в 47 году, страшном, голодном, дочери уломали отца, перевезли его в город, продал дом (надо было доучивать младшую) за 30 тысяч. А раз такое дело, то он решил даже добавить – пустился в коммерцию. В субботу пошел и продал свои валенки. Вернулся довольный: Денежная реформа! – Бабий треп. Накося – выкуси! Принес 300 рублей. А дома встречают: «Пап, тарелка (черный репродуктор) сказала: реформа. Вчера было десять, а сейчас – рупь». Дед так и не выпрямился. Вечерами уходил в сарай (городок маленький), к корове и курам. Думал. Наверное, о законе и благодати. А благодать-то эту он сам, своими руками творил. В бога не верил, в церковь не ходил, фыркал на бабушку. Видно и правда: «нет божества без убожества». Не хотел он благодать дармовую – хоть небесную, хоть земную. Какая Русь святая? Кроткая бабушкина или упрямая дедова? В бога не верил, а в благодать верил. Изверился ли? – Не знаю. А четырехтомник Мичурина листал в своей комнатке, секретно, разглядывал цветные картинки – свои яблоки…

      Несколько лет меня мучает дедова загадка. «Предпосылки» у всех одинаковые, убогие, а результаты разные. Где экономический, культурно-исторический детерминизм? Какая творческая сила еще таится в свободе, в самопричинной, самодеятельной, не нуждающейся во внешнем принуждении, имманентно присущей человеку необходимости – творческой потребности. Многое таится в этой свободе такого, что и не снилось нашим мудрецам. Уроки революции поучительны и для философии, для диалектики.

      Для Бунина революция – это крушение привычного и комфортного «порядка», это хаос, это гибель. Для Рида – это рождение в крови и муках, в напряжении всех физических и духовных сил нового порядка, дорога к которому как раз и пролегает через разрушение и хаос. Два полюса общественного бытия – хаос и порядок. Понять революцию и значит увидеть тождественное в этих противоположностях, то самое противоречие, которое и есть глубинная тайна истории, постичь творческую роль хаоса.

       

      3. Хаос и порядок.

         

        Часто говорят, что история не знает сослагательного наклонения. Если при этом имеется в виду банальное «что случилось, то случилось» или «прошлое не воротишь», то эта «мысль» есть просто тавтология, так что и упоминать ее не следовало бы. Чаще, однако, авторы, упомянув эту «философему», начинают размышлять об истории именно в сослагательном наклонении, т.е. рассматривают разные возможности развития событий и упущенные субъектами истории шансы.

        Формула «история не знает сослагательного наклонения» не в банальном, а в содержательном смысле означает следующее: то, что произошло, однозначно следует из того, что было, из тех причин, обстоятельств и предпосылок, которые предшествуют событию и предопределяют его. А это означает, что история и не могла свершиться иначе, чем она свершилась, что она безвариантна. Понятно, что при таком подходе к делу изучение истории не имеет никакого смысла и никаких уроков на будущее из нее не извлечешь. В таком случае мы получаем лапласовский линейный детерминизм, который в прагматическом истолковании оказывается фатализмом.

        Истолкование этой формулы как методологического принципа продиктовано подражанием идеалу «точной и строгой» науки: если радиус окружности равен десяти сантиметрам, то площадь круга будет равна числу «пи», помноженному на радиус в квадрате. И никакие события ни на небе, ни на земле отменить это равенство не могут. Беда однако в том, что это простое и однозначное соотношение никогда и нигде не выполнялось в реальности: нет таких кругов и таких циркулей, которые могли бы выполнить условие даже на бумаге. Очень сильные идеализации допускает математика. Шопенгауэр поэтому был прав, говоря, что математика – наука точная, потому что она тощая.

        Точно так же когда-то были убеждены, что если бы существовал такой ум, который мог бы подсчитать число частиц в бесконечной Вселенной, зафиксировать координату каждой частицы и ее скорость на данный момент времени, то он мог бы предсказать любое событие на любое число лет вперед. «… В ничтожнейшей из субстанций взор, столь же проницательный, как взор божества, мог бы прочесть всю историю Вселенной, quae sint, quae fuerint, quae mox future trahantur (те, которые есть, которые были и которых принесет будущее – Вергилий, Георгики, кн. 4, с.399».2 Но ведь событий и истории в этом случае не было бы, вся она помещалась бы в этом исходном, стартовом мгновении и ничего вообще не происходило бы. Однако и сам этот «Ум» и само это исходное, стартовое мгновение – абсурдные допущения, заключающие в себе формальное противоречие «сосчитанной бесконечности» и «остановленного мгновения». Абсурдна поэтому и идея такого предсказания.

        Такого рода детерминизм исходит из псевдоаксиомы о том, что нет ничего в следствии, чего ранее не было бы в причине. Познавая причины, обстоятельства и предпосылки, мы автоматически познаем последствия. Выстраивая в один ряд, в линию предпосылки события, например социалистической революции, само событие и его последствия, т.е. «выводя» второе из первого и третье из второго, теоретик и получает тот самый линейно-однозначный детерминизм, имманентную герметическую логику, которые уничтожают историю, делают вообще лишенным смысла понятие события, различие прошлого и будущего. Этот принцип, которым фактически руководствовались в своих работах Галилей и Гюйгенс, явно был сформулирован Лейбницем, назвавшим его «принципом достаточного основания». Утверждается, что в природе «полная» причина любого события эквивалентна его «полному» следствию. В однозначно детерминированном мире отсутствует «стрела времени» и события невозможны. Событий нет там, где нет неопределенности, где нет вероятности, где нет энтропии, где случайность не имеет конструктивного значения. Естествознание уже давно усвоило эту истину, а социально-исторические теории все еще хранят невинность. Как же иначе можно толковать реабилитацию идеи «экономического материализма», т.е. «экономического детерминизма», выведение «деформаций» социализма и его краха из первородного греха Октябрьской революции, т.е. так, словно бы революция и эволюция социализма происходили в пробирке, развертывая свои порочные определения из сбоев в исходной генетической структуре. И, наконец, «крутой» и безапелляционный вывод: «иначе и быть не могло. Социализм в России уже в зародыше был обречен».

        Линейность и герметизм – близнецы и братья. Но уже Ньютон в полемике с Лейбницем (через посредничество Кларка), говорил, что каждое спонтанное действие человека или какого-нибудь другого существа привносит в наш мир новое движение, необъяснимое с позиций принципа эквивалентности причин и следствий.

        В Новое время место Бога занял закон природы, затем он стал богом и в истории. А ведь закон есть повторяющееся, регулярное, тождественное в явлениях. Как объяснить новое, эволюцию, развитие? «…Требование, которое нам необходимо ввести: некоторые события должны обладать способностью изменять ход эволюции. Иначе говоря, эволюция должна быть «нестабильной», т.е. характеризоваться механизмами, способными делать некоторые события исходным пунктом нового развития, нового глобального взаимообусловленного порядка».3 Так и Октябрьская революция явилась исходным пунктом нового взаимообусловленного глобального порядка.

        С этого рубежа мы уже можем обратиться к теории социализма, а затем и к философии.

        Нам представляется, что понятие «мутантного социализма», которым широко пользуется А.В.Бузгалин, — хорошее понятие. Хорошее потому, что позволяет уловить связь случайных, самопроизвольных изменений с расширением возможности превращений, с возникновением спектра таких возможностей, «веерность» истории и вообще появление нового. Чем шире спектр возможностей, чем богаче «депо» или «банк» мутаций, тем качественно разнообразнее жизнь и тем она способнее к выживанию в неожиданных внешних обстоятельствах.

        Способность мутировать – гарантия выживания. Эта способность «предусмотрительно» заложена природой в фундамент всего живого, это ее эволюционный резерв. Но это же свидетельствует о фундаментальной творческой роли случая и хаоса. Никакое созидание, выстраивание порядка невозможно без разрушения, ассимиляция без диссимиляции. Разрушая, жизнь создает и непрерывно воспроизводит предпосылки своего восхождения по ступеням эволюции. Без распада и хаоса не может быть жизни. Хаос и создает тот «рынок случайностей», который использует эволюция, генерируя новую ветвь биосферы. Продуктом распада является простое, а простота содержит в себе более высокую меру вероятности. Сложное и совершенное – менее высокую. Сложность ограничивает выбор и спектр превращений. Хаос питает нестабильную, неравновесную систему, сообщает ей гибкость, обеспечивает наращивание нового, т.е. эволюцию, развитие, прогресс. В живой природе эволюция никогда не катит по одной наезженной колее, она «любит» обходные пути, накапливает потенциал вариантности. В сущности вся история жизни на Земле в широком смысле есть история творческих мутаций. Изменчивость, наследственность, естественный отбор – вот слагаемые эволюции. Среда всегда враждебна жизни и катастрофична. Не будь мутаций, прервалась бы нить жизни. В том-то и дело, что жизнь и природная, и общественная не висит на одной ниточке. Таких нитей у нее много: одни используются, другие в запасе, в «банке», в «депо».

        О творческой роли случайности, без которой невозможна и свобода, думали уже древние. Именно для объяснения принципиальной возможности свободы Эпикур и Лукреций ввели понятие «клинамена» — самопроизвольного отклонения атома от прямой траектории падения. Так что если бы бог истории не играл в кости, самой истории просто не было бы. Можно поэтому уверенно утверждать, что чем выше потенциал способности к мутированию, тем выше шансы на выживание, тем разнообразнее мир живого.

        Так что мысль применить понятие мутаций к истории «реального социализма» хороша. Но этого не скажешь о термине «мутантный». Плох этот термин потому, что с ним легко ассоциируется представление о «мутанте», монстре, ублюдке, вроде змеи с двумя головами.

        Побочное значение термина «мутант» сбивает теоретическую мысль с пути объективного исследования на скользкую дорожку этических, эстетических и даже вкусовых оценок. А ведь Спиноза призывал: не плакать и не смеяться, но понимать.

        В целом ряде работ по теории «реального социализма» словосочетание «мутантный социализм» прочитывается совсем не в том смысле, о каком сказано выше. Казарменный, бюрократический, тиранический и т.п. социализм толкуется как «плохой», «извращенный», ублюдочный, кошмарный и т.д. «Деформации социализма» рассматриваются как продукт злой и жестокой воли Сталина и его «орлов». Выходит именно то, о чем писал сразу после ХХ съезда Пальмиро Тольятти: «культ личности наоборот». Так неизбежно получается, когда на реальность смотрят с позиции идеала: ленинский социалистический проект хорош, сталинский демонтаж «истинного социализма» отвратителен.

        Вместо добровольной ассоциации – принудительная коллективность, вместо социального творчества снизу – симуляция социальной активности, вместо самоуправления – жесткая регламентация, вместо человека-творца – исполнитель, вместо человека-субъекта – человек «винтик»… Идеократия, тотальный политический и идеологический контроль над всем населением, закрепощение крестьянства, вождизм, репрессии, гулаги и многое, многое другое. Все верно, все это отвратительно, подло, жестоко, бесчеловечно.

        Но попробуем взглянуть на вещи вот с какой стороны. А без этого «завинчивания гаек», без мобилизации всех сил и ресурсов, без армейской дисциплины и единоначалия, без стоглазого контроля за каждым кирпичом, каждым центнером цемента, каждой тонной стали, выстояла бы страна в смертельной схватке с фашизмом? Не была ли эта «деформация» социализма той самой мутацией, которая и обеспечила выживание страны в чрезвычайных обстоятельствах? Разве существовала реальная альтернатива «догоняющей модернизации»? Имела ли страна время для естественного развития «ростков социализма»? Так ведь пока солнце взойдет, роса очи выест. Что есть фактически неверного в формуле: «Либо мы пройдем этот путь за 15-20 лет, либо нас сомнут». В войне реально противостояла стране, еще вчера мечтавшей об электрификации, всего лишь о «лампочке Ильича» в деревенской хате, а в Средней Азии дивились «шайтан арбе» – паровозу, индустриальная мощь, ресурсы и «живая сила» развитой, «цивилизованной» Европы, исключая лишь Великобританию, Швецию и Швейцарию. Разве не шагали по земле Украины, Белоруссии и России «голубые» и всякие прочие дивизии? Так разве исключено, что не будь этой «мутации социализма» «тысячелетний Рейх» раскинулся бы от берегов Атлантики до Аляски?

        Взять и рассмотреть социализм в одной, отдельно взятой стране… Так этого-то как раз и нельзя делать! Нельзя рассматривать социализм вне среды. Как взять эту страну «отдельно» от среды, от окружения совсем не на вегетарианской диете сидящих государств, алчущих расширения «жизненного пространства». Необходимо ли иметь хотя бы для одного этого сильное государство, армию, дисциплину, единоначалие? Страна-то по сути дела все годы «демонтажа социалистического проекта» находилась на военном, казарменном положении. Угроза войны и война – фактор, который никак нельзя сбрасывать со счетов.

        Мы полностью отдаем себе отчет в том, какой обнаженный нерв мы затрагиваем. Поэтому еще и еще раз подчеркнем, что речь не идет об оправдании бесчеловечного режима. Речь идет только об одном – о понимании исторической нужды-необходимости. Мы не дети, чтобы на шестом десятке лет после смерти Сталина искать причины мутации социализма в его паранойе, скверном характере и патологической «воле к власти». Диалектика материалистическая, реалистическая – вовсе не стилизованный двойник гегелевской диалектики, грезившей о разрешении противоречий посредством их взаимного удовлетворения, умиротворения и последующего «засыпания», погружения «в основу». Бесплатный сыр, говорят, бывает только в мышеловке. А в реальной истории за все надо платить – за индустриализацию, за мобилизацию, за Победу. Цена конечно же могла быть не такой бесчеловечно жестокой. Однако спросим себя: а может ли человечность быть мерой в войне, которая есть организованное, регулярное, массовое убийство? Допустима ли гуманность к еще не поверженному врагу, к дезертиру, к предателю? Революционная диалектика поэтому ближе к «трагической диалектике» экзистенциализма, чем к «диалектике равновесия» Гегеля. Так можно ли списывать все на пресловутую злую волю диктатора?

        А была ли у Сталина эта самая свободная воля? Исторический деятель, сколь харизматичным он ни был бы в воображении массы, действует всегда в тисках обстоятельств. Ему по большей части приходится выбирать из двух плохих вариантов хороший, а если вопрос вставал так: быть или не быть, то о цене ответственный лидер уже и не задумывался. Так вставал вопрос перед Лениным при подписании «похабного» Брестского мира.

        «Будь моя воля» — это формула резонера, находящегося вне реальных исторических обстоятельств. Он силен сторонним или задним умом. Он мысленно принимает решение, соотнося его исключительно со своей волей. В истории так не бывает. В коллективизацию пожертвовали крестьянином. Жертва чудовищная и обошлась невероятно высокой ценой. Ну а мы с вами как бы поступили? Ждать, когда естественно вырастет на основе кооперации крупное товарное сельскохозяйственное производство? Деятели той эпохи наверное и подождали бы. Но подождал ли бы Гитлер? Сегодняшний критик волен поступать и так, и эдак, после того, как поезд уже ушел. А были ли тогда эти варианты? В общем-то мы все эти варианты знаем. Не знаем только как их совместить с лимитом времени.

        Нет, речь не идет об оправдании и отпущении грехов. Мы хорошо понимаем, что чрезвычайные обстоятельства использовались не только для самооправдания насильников, но и для разжигания патологической страсти к насилию. Горькая правда истории использовалась для оправдания этой страсти. Так случается, что пострадавший от насилия воздает насильнику десятикратной мерой, упиваясь возможностью, так сказать, легально удовлетворить собственную страсть к насилию. Именно это и произошло. Ложь стала выдавать себя за правду и оправдываться этой правдой. Похабность Брестского мира – правда. Но и невозможность избежать его – тоже правда. Преступность методов коллективизации – правда. Но и невозможность обойтись без нее – тоже правда. Вопрос в том, какая правда абстрактна, частична, а какая конкретна, отнесена к целому. Диалектика в этом случае исходит из тезиса Спинозы о том, что идей, которые были бы ложны сами по себе, не бывает. Ложная идея – это всего лишь частичная истина, выдаваемая за целое. Своя правда была у красных и у белых, у Махоточки и у Бунина. Только одна правда – наша, а другая – моя, одна особенная, а другая всеобщая. Ну и как тут обойтись без диалектики?

         

        4. Революция, диалектика и постмодернизм.

         

        В последние годы настойчиво проводится мысль не только об ответственности революции за преступления сталинского деспотизма, но и об ответственности марксизма за эти преступления, более того – об ответственности за них диалектики как таковой, оказавшейся, де, идеологическим освящением сталинизма. Тема революции и кризиса социализма как бы естественным образом превращается в тему диалектики и оборачивается проблемой ответственности классической философии в целом от Платона до Ленина за то, что освободительная идея обернулась котлованом, вследствие чего оказался неизбежным мощный ответный удар по диалектике как инструменту деспотизма. Этот удар нанес постмодернизм, разработавший, якобы, мощный антидиалектический инструмент. Диалектика «заканчивает спор диктатом победителя, тем самым она, как и прежде, вмешивается в происходившую борьбу.… на стороне власти и господствующего сознания: она усиливает позицию власти в столкновении верхов и низов…. Получается результат достойный иронии: позитивные диалектики от Платона до Ленина действуют на практике как помехи для того, что они сделали своей темой, — как помехи для …примирения противоборствующих сторон (в синтезе)».4 – По крайней мере откровенно, и за то спасибо. Если кому-то потребовалось «примирить» палача и жертву, то диалектика тут действительно ни к чему.

        Налицо новая мифология, в которой необходимо разобраться.

        А.Ф.Лосев в серии работ о древней мифологии писал, что логика мифа – это универсальное «оборотничество». В мифологическом сознании Зевс, например, это и бог-олимпиец, и гром, и молния, и бык и даже какой-нибудь жучек. Логика современной мифологии – это универсальное выворотничество: все норовит вывернуться наизнанку, ложь, выворачиваясь, становится истиной, высокое оказывается низким, а низкое высоким, предательство подвигом, постыдное достойным и т.д. Какое отношение имеет к этому диалектика? – Об этом и надо поговорить.

        Рассмотрим главные аргументы, обеспечившие «неотразимость» ответного удара и продиктовавшие необходимость критического дополнения марксизма постмодернизмом.

        Первый аргумент состоит в том, что по слухам марксистская диалектика – это лишь несколько модернизированное гегелевское наследие, т.е. идеалистическая диалектика, переряженная в материалистическую и превращенная тем самым в столь же нелепое сочетание понятий, как и «деревянное железо».

        Второй аргумент состоит в том, что, опять-таки по слухам, первородный грех всякой диалектики – ее вторжение в онтологию и что «онтологическое раздувание диалектики», представляющей собой лишь совокупность «логико-полемических приемов», есть возрождение метафизики (в ее догегелевском понимании).

        Третий аргумент состоит в том, что, тоже по слухам, диалектика есть мышление «бинарными оппозициями», вследствие чего она увязает в противостоянии диалектических пар, например, буржуазии и пролетариата и не способна встать выше этого противостояния.

        Четвертый аргумент состоит в исторической констатации «смерти субъекта» и «смерти смысла», что неизбежно означает и смерть революционной составляющей истории, ибо в повестку дня встала задача «возвратиться в дураки», в бессмысленное, «бестиарное» бытие: «Жить так, чтобы не было в жизни смысла, — вот что становится теперь смыслом жизни» (Ф.Ницше). Последний аргумент мы рассматривать не будем: кому нравиться жить без смысла – пускай живет. Только философией при этом не надо интересоваться.

        Самое общее, что можно сказать об этих аргументах, так это то, что сочинившие их «учили диалектику не по Гегелю» конечно, а по «Краткому курсу истории ВКП(б)» или, что вероятнее всего, по комиксам. А входя в существо аргументации, необходимо сказать следующее.

        Прежде всего не будем повторять уже проделанную работу и, отвечая на первый аргумент, просто процитируем Э.В.Ильенкова: «Так называемая философия абсолютного тождества есть на самом деле философия тождества мышления самому себе…вместо действительного бытия повсюду представляется мыслимое бытие, т.е. бытие в том виде, в каком оно уже выражено в мышлении. Поэтому под грандиозно глубокомысленной конструкцией гегелевской философии скрывается на самом деле пустая тавтология: «Мы мыслим окружающий мир так и таким, как и каким мы его мыслим». Вследствие этого «бытие», «объект», природа и история «изображаются» как нечто само по себе бесформенное, пассивное, глинообразное».5

        Тайну всякого «умного» идеализма именно как идеализма (и Платона и Гегеля) составляет отождествление тех определений, которые вещи обретают в культуре и в деятельности (и только в культуре и деятельности) с определениями вещей «самих по себе», вне деятельности, вне общества, вне культуры, вне сознания, вне мышления, вследствие чего вещам приписываются качества, которыми они сами по себе не обладают. Скажем, формы бытия природы в культуре принимаются за собственные формы природы. Процитируем Ильенкова еще раз: «… В понятие «идеального» Гегель включает то, что другой представитель идеализма в философии (правда, себя «идеалистом» вовсе не признававший), А.А.Богданов, столетием позже обозначил как «социально-организованный опыт» с его устойчивыми, исторически откристаллизовавшимися схемами, стандартами, стереотипами, «алгоритмами». Общим и для Гегеля и для Богданова (как для идеалистов) является представление, что этот мир «социально-организованного опыта» и есть для индивида тот единственный «предмет», который этим индивидом «усваивается» и «познается», — тот единственный предмет, с которым индивид вообще имеет дело и за которым уже ничего более глубокого, упрятанного нет.

        А вот мир, существующий до, вне и независимо от сознания и воли вообще (то есть не только от сознания и воли индивида, но и от общественного сознания и общественно-организованной «воли»), сам по себе этой концепцией принимается в расчет лишь постольку, поскольку он уже нашел свое выражение во всеобщих формах сознания и воли, уже освоен в «опыте», уже представлен в схемах и формах протекания этого «опыта», уже включен в него».6 Этим поворотом мысли и характеризуется идеализм вообще – и платоновский, и берклианский, и гегелевский, и карнаповско-попперовский, и хайдеггеровский, и гадамеровский… Продолжая ту же мысль, Ильенков пишет: «…на практике масса людей то и дело путают одно с другим, принимают одно за другое с такой же легкостью, с какой они принимают «желаемое за действительное», а то, что с вещами сделали они сами, — за собственные формы вещей».7 Вот и постмодернист, говоря о диалектике материалистической, принимает «желаемое за действительное» и то, что сделал с нею он сам – за саму эту диалектику.

        Повторим сказанное, для верности так, чтобы и…Делезу было понятно. Всякая сформулированная мысль, если она действительно мысль, а не просто сотрясение воздуха, имеет два «полюса»: во-первых, то, о чем мы говорим, а во-вторых – то, что именно мы говорим. Первое есть предмет мысли, второе – сама наша мысль, т.е. наше суждение о предмете, наше понимание его. Для идеализма – это одно и то же. Для материализма и здравого рассудка – совсем не одно и то же. Рассуждать, находясь в здравом уме и твердой памяти, игнорируя эту «бинарную оппозицию», невозможно. Разумеется, если изгнать из мышления «смысл», то можно обойтись и без этой оппозиции, как можно обойтись и без мышления, но зачем тогда размышлять о диалектике и наносить ей «удар»? Пусть ее существует «там», а мы – «здесь». Пусть «там» мыслят, а «здесь» переваривают пищу. Философствование без смысла – это и есть сокрушительный удар постмодернизма. Но не грабли ли это, наступив на которые, получаешь по лбу. Впрочем, откуда лоб, если субъекта уже нет, а остался только желудок?

        Теперь о втором «аргументе» — о «вторжении диалектики в онтологию». Такое «вторжение» действительно имело место, но в официальной советской философии, рассматривавшей «диамат» как науку наук, как «идеологию», из которой должна была выводиться, к примеру, «мичуринская биология», но отождествлять этот самый митинско-юдинско-федосеевский «диамат-истмат» с марксистской диалектикой – это хуже, чем путать божий дар с яичницей. Да как же можно не знать того, что для Маркса и для Энгельса идея «супернауки», стоящей над другими науками и поставляющей им «истины в высшей инстанции», была тем же самым, что и догма о непорочном зачатии! Как не знать того, что кантов приговор «метафизике» с ее «вторжениями в онтологию», той самой метафизике, от общения с которой предостерегал физику Ньютон («Физика, бойся метафизики!»), подлинный марксизм всегда рассматривал как окончательный и обжалованию не подлежащий. Наконец, как можно забыть хрестоматийную формулу Ленина о том, что диалектика и есть гносеология и логика марксизма, что «не надо трех слов: это одно и то же», что диалектика – это не «набор логико-полемических приемов», но и не какая-нибудь замшелая «онтология»?

        Поскольку эти азбучные истины или уже забыты, или никогда не были известны критикам диалектики, скажем следующее.

        В действительности «вторжение в онтологию» происходит так: теоретик постулирует некоторые допущения, исходные идеализации, на основе которых строится теоретическая модель описываемой реальности. Затем эти допущения, т.е. абстракции и принимаются за реальность. Строить теорию, исходя просто из фактов или ограничиваясь их простой регистрацией, ученый не может. Уже Галилей показал, что ученый вопрошает природу, «испытывает» ее, ставит над ней эксперимент. Поэтому он – «естествоиспытатель». Но чтобы задавать вопросы природе, надо эти вопросы иметь, а иметь вопросы можно, только обращаясь к уже накопленному «мыслительному материалу».Факты вопросов в себе не содержат. Этот «материал» дан ученому в культуре. Если в этой культуре есть и вопросы и ответы, то обращение к природе и ее испытание вообще не требуется. Испытанию подвергается сама культура, в ней же ищут и ответы. Так поступала схоластика.

        С вопросами к природе ученый обращается тогда, когда налицо противоречие между культурой и реальностью, следовательно, между сознанием и материей, между мышлением и бытием.

        Возможны лишь два варианта разрешения противоречия. Первый – это «подогнать» факты под мыслительные схемы, уже данные в культуре. Тогда мы имеем идеалистическую, гегелевскую модель познания. Если реальность не укладывается в схемы, то следует «классический» ответ (Гегеля): «Тем хуже для фактов». Точно так же мыслил и Платон. Это и будет «вторжением в онтологию». Второй – это изменить сами схемы, вследствие чего продвижение знания осуществляется в режиме критики старой культуры в свете новых фактов. Но критика предполагает новые допущения, новые идеализации и так далее. Познание поэтому и представляет собой констатацию, разрешение и возрождение противоречия – до бесконечности, т.е. оно и есть развитие противоречия. До бесконечности потому, что бесконечна сама объективная реальность, материя.

        В марксизме противоречие между схемой и реальностью, всегда очевидное, было осмыслено более глубоко, переосмыслено. Противоречие между мышлением и бытием было понято как отражение противоречия в определениях самого бытия. Был найден «ход» к «оправданию» «логики понятий» «логикой вещей».

        Ход этот очень не простой, не банальный. Необходимо было выработать такой способ движения мысли, специфичный для нее, который был бы одновременно специфичным и для объекта. Иными словами, словами Спинозы, необходимо было найти такой способ движения мысли об объекте, порядок и связи которого совпадали бы с порядком и связью вещей, т.е. чтобы это были не два разных, а один и тот же порядок.

        Возможно ли это? Оппонентов призываем попробовать. Если им это не удается, то они и получат вторжение одного порядка (мыслей) в другой, в порядок вещей. Как в этом случае поступить? Как совместить это с познанием, с наукой? Идеалистическая философия и нашла ответ: а никакого «порядка вещей» просто не существует. Объект науки – это только аморфный «материал», глина, которой сообщает форму, порядок горшечник. Разум сам создает то, что он познает, строит всяческие «конструкты». Познания поэтому нет. Есть только самопознание духа: мысль сама от себя отделяется, сама с собой сочетается, сама через себя кувыркается и получает удовольствие самопознания.

        Вот и ответ. Спросим оппонентов: он вас устраивает? Если все же устраивает, то мы предлагаем ответить на другой вопрос: почему мысленно рассчитанная математиком конструкция стоит и не падает не в уме и не на бумаге, а на площади, в Париже; почему «идеальный объект» —  интеграл способен «дышать» не только в уме, но и в «стальных машинах»; почему австрийские пушкари целили во времена Евгения Савойского со стен Вены в «идеальных», «расчетных» турок, а попадали в реальных? Разве тут «утопия» не превращалась в реальность? Настоятельная просьба к «низвергателям диалектики» ответить на этот вопрос. Будьте столь любезны!

        Приведем эту проблему к следующему простейшему виду. «Опыт», «действительность», факты конкретны? – Разумеется. А мышление абстрактно? – тоже разумеется. Так как же абстрактное по своей природе мышление может постигать конкретную по своей природе истину? – Hic Rhodus, hic salta! Вот тебе Родос, тут и покажи, на что ты способен!

        Сознательно-диалектический метод есть такой способ движения мысли, естественный для нее, например, дедукция, при котором это движение совпадает с развитием от простого к сложному. Абстрактное тут оказывается не только выражением специфики мышления, но и специфики самого объекта. Абстрактному в мысли соответствует конкретное состояние развивающегося объекта – его неразвитое состояние, элементарная клетка, «реальная абстракция», «практически истинная абстракция». Сознательно-диалектическая методология поэтому есть «хитрость» диалектического разума, находящего такой подход к объекту, такой его «ракурс», при котором сам объект работает на нас, сам развертывает свои определения, вследствие чего специфика мышления с его абстрактностью совпадает со «специфической логикой специфического предмета» (Энгельс). Но это вовсе не «просто созерцание». «Хитрость разума» есть трудная работа. Понятие не содержится в созерцании, как и паровоз в той руде, из которой выплавили металл. Это – переработка созерцания в понятия, но по законам самого объекта. При сотворении паровоза не только не нарушается ни один из законов природы, но само это сотворение совершается именно по этим законам. Тождество логики мышления с диалектикой предмета здесь не абстрактно-философская истина в духе «философии тождества», но задача применения метода, адекватного логике предмета, т.е. проблема разработки такой методологии, при которой «порядок и связь идей» оказываются теми же, что и «порядок и связь вещей» (Спиноза). Никакого «выведения» конкретных истин биологии, генетики, кибернетики из плоских универсальных «истин» «диамата» (вроде тех, что «все в мире движется», «все развивается», «все взаимосвязано» и все взаимноперепутано) тут не потребуется. Точно так же не потребуется и выведение революции и социализма из «истмата».

        Нам не пришлось бы обращаться к букварю диалектики, если бы азбучные истины не были сегодня напрочь забыты.

        Добавим к сказанному. «Вторжение в онтологию» происходит тогда, когда не имеющая именно диалектического самосознания, диалектической рефлексии теория оперирует гипостазированными абстракциями, и рассматривает их как вещи, как бытие, независимо от мышления, от логики. Так, к примеру, пытались в свое время толковать бесконечно малые как некие объекты или существа столь несуразные, что непонятно было, как можно верить в их существование. Задавались и вопросом о том, что такое нуль: есть он реально или не есть, а если он есть, но только в «уме», то зачем он математике? А уже в советское время примерно так же рассматривали «борьбу противоположностей» — как реальную схватку одного класса с другим. Но пролетариат без буржуазии – фикция и обратно. Поэтому в крайнем случае признавали единство, т.е. связь противоположностей, но никак не их тождество.

        Любая картина мира, скажем, физическая является одновременно картиной мышления, ибо опирается на определенные допущения, т.е. абстракции, на «скелетную схему» теоретического разума данной эпохи. Поэтому понять природу невозможно, не зная природы мышления, хотя бы природу абстракции, и не понимая того, как может быть разрешено упоминавшееся фундаментальное противоречие: истина по природе своей конкретна, а мышление по природе своей абстрактно. Если не учитывать специфику мышления, его абстрактность, то от него вообще следует отказаться. Тогда получим эмпиризм. А если эту специфику учитывать, то не уйти от концепции «наложения» «специфики мышления» на «специфику объекта», т.е. от агностицизма. Эта антиномия и разрешается в диалектике абстрактного и конкретного.

        Завершая анализ второго «аргумента», подчеркнем, что материалистическая диалектика прямо противоположна «вторжению» гипостазированных абстракций в онтологию. Такое вторжение и есть «практический идеализм» науки, не ведающей о диалектике как логике, о диалектической логике. Ее «потолок» — логика формальная, а у постмодернизма даже и отсутствие таковой.

        Третий аргумент – диалектика абстрактных противоположностей, «бинарных оппозиций», которую можно определить также как «диалектику крайностей», односторонностей, которые «сходятся», отождествляются, вследствие чего противоречие дает нулевой результат, разрешаясь в ничто, пустоту, бессмыслицу. Такую версию диалектики можно обозначить также и как «диалектику смыслов». Редукция диалектики исключительно к этой диалектике смыслов, или, в терминологии официального советского «диамата» — к «субъективной диалектике», к «диалектике понятий», приводит к тому, что диалектика природы и истории начисто отвергается. В «онтологической» схеме – это, например, гегелевский панлогизм: в природе нет развития, диалектики, в ней мы имеем дело лишь с окаменевшими следами диалектического шествия мирового разума. Точно также и история есть лишь история мыслей об истории.

        В идеалистической традиции мысль о «диалектике вещей» третируется как абсурд. Между тем, не трудно показать, что к нулевому результату, к абсурду, к бессмыслице приводит именно такое, идеалистическое понимание тождества противоположностей, противоречия – понимание противоречия лишь как противоречия в мысли, в определениях мысли. Это не более чем трюк: устраните из мысли бытие и оставьте в ней лишь «мыслимое бытие», отбросьте принципиальное «неравенство» выражаемого и выражения, отождествите мысль со «смыслом», а «смысл» с языком, и вы получите бессмыслицу. Именно это имел в виду Ф.Тютчев: «Мысль высказанная есть ложь».

        Мысль, лишенная своего другого полюса, того, о чем она, объекта мысли, приводит к тому, о чем остроумно сказал Бертран Рассел. В предисловии к книге Э.Гелнера «Слова и вещи» Рассел пишет об открытии, которое он сделал в детстве: если у часов удалить маятник, то они пойдут быстрее и веселее, но…время уже не будут показывать.8 Это и есть «лингвистическая философия» и очень близкая к ней «диалектика смыслов». Лишившись главного своего полюса, неотторжимого от нее, мысль веселее «играет» сама с собой и «пенится», но, как и часы без маятника, исторического времени уже не показывает. Для обнаружения этого обратимся к Ж.Делезу, к его «Логике смысла», где и было отпраздновано «низвержение Платона», а с ним и всей философской классики. Именно с этого начинает Жиль Делез все предприятие «выворачивания наизнанку» этой классики. Но схема-то остается прежней, меняются лишь наименования и оценки полюсов, как и вывернутая правая перчатка остается той же самой, только сегодня надевается на левую руку.

        Делез зорко подметил и ярко осветил «ахиллесову пяту» философии Платона, а заодно с ним и всей «линии» классического рационализма («связки» «Платон-Гегель») и направил стрелы своей критики именно в эту точку. Эта «ахиллесова пята» — платонова «онтология». (Его «гносеология» исчерпывается «теорией воспоминаний», т.е. психологией). Истинным, подлинным бытием, объективным Платон объявляет определенность, устойчивость, порядок, меру, всеобщность, необходимость, четко очерченный, однозначный и неизменный (вечный) «смысл», «идею». Именно так понятому бытию у него противостоит «неистинное» — неопределенность, текучесть, «бывание», «становление», единичность, бесформенность, многосмысленность – «мнение». Все, что связано с чувственно данной «материей», тонет у него в темной яме «небытия». А на каком основании первым определениям ( инвариантам) приписывается статус объективности, истинности, а противоположным – субъективности, «мнения»? Не приведены Платоном такие основания. Делез поэтому прав, рассматривая онтологию Платона как порождение «бюрократии чистого разума», втаптывающего, утрамбовывающего многоликость подвижной, текучей, никогда не равной самой себе реальности в прокрустово ложе «идей», в которых Делез видит лишь «матрицы», налагаемые на эту реальность, произвольные «паузы» и «остановки».

        От Платона пошло деление всего сущего «надвое». Реальность была рассечена на две половинки, одна – оставлена, другая – выброшена. Одни категории были занесены в графу «истинное», другие – в «ложное». Бытие – небытие, покой – движение, всеобщее – единичное, необходимое – случайное, необходимость – свобода, единое – многое, порядок – хаос, смысл – бессмыслица и т.д. На это опиралась и гносеология и логика. У средневековых реалистов, к примеру, всеобщее отождествляется с объективностью, единичное – с субъективностью. Тот же подход и у рационалистов позднейшей эпохи. У эмпиризма XVII-XVIII вв. и много позже – у логического атомизма – все наоборот. Одни категории проходят по ведомству «онтологии», другие – «гносеологии». Но единичное, взятое в отрыве от всеобщего – такая же гипостазированная абстракция, как и всеобщее, оторванное от единичного, — фантазм, говоря языком Делеза.

        Что же предлагает Делез? А вот что: взять за исходное другую «половину» — «становление», «сингулярность», событие (не «бытие»!), неопределенность, бессмыслицу, «нонсенс», хаос. Он и пишет в своей «Логике смысла» о власти (!), «воцарении созидающего хаоса».9 Перчатка вывернута наизнанку, а с изнанки – то же самое, только «все наоборот». Это и есть то, что Мих.Лифшиц называл «логикой обратных мест». Хаос-то – тоже абстракция, идея, просто другой «центр» и этим центром оказывается сам Делез, его «истина». Позицию эту можно сформулировать так: «Истины нет! – вот истина!» И эта позиция отстаивается напористо, даже агрессивно. Порицая все «привилегированные точки зрения», Делез именно своей выдает все привилегии истины. Чем власть «бюрократии чистого разума» лучше власти «бюрократии антиразума»?

        Скажем так: если отрицание идеи влечет за собой ее же утверждение, то она по одному только формальному критерию уже, по меньшей мере, не ложна. А если утверждение ее влечет за собой ее же отрицание, то она категорически не истинна.

        Идея отрицания объективной истины влечет за собой утверждение объективной истины. Ибо отрицание истины тоже выдается за истину. Лучшее опровержение Делеза – сам Делез. Если истина репрессивна, то и репрессивность истинна. За что же тогда упрекать истину? И за что упрекать палача, насильника, диктатора, наконец, — просто хама? Ведь если бог истины умер, а с ним и субъект, то остается только «аппетит», а он не подсуден, не истинен и не ложен, не нуждается в «смысле», ибо он сам и есть этот смысл.

        В диалектике «обыкновенной», не вычурной, не кривляющейся нет бесконечного без конечного, относительного без абсолютного, текучего без устойчивого, всеобщего без единичного, истины без заблуждения (и обратно)… Течение есть лишь там, где есть неподвижные берега. Задача мышления и состоит в том, чтобы удержать оба полюса и найти тот «момент истины», когда они тождественны. А это всегда нечто третье. Это – объективная реальность. Такие же противоположности «онтология» и «гносеология». «Момент истины» — их тождество. Это и есть диалектика.

        Мысль, взятая как некое идеальное бытие, как «мыслимое бытие» или как «бытие мысли» самой по себе, без отношения к тому, что находится вне мысли, т.е. к материальному бытию, есть не мысль, а бессмыслица. Например, если «мыслимое» это порядок (устойчивое, инвариантное, гармоничное, прекрасное), то работа мысли (научной и художественной) состоит в упорядочении хаоса, т.е. того, что вне мысли. Работа творческого художественного мышления в том и состоит, чтобы обнаружить меру в безмерном, выразить невыразимое, отразить безобразное в образе, как это сделал древний миф, родивший искусство. Скульптор удаляет в глыбе мрамора все лишнее. Но что было бы со скульптором и скульптурой (как искусством), если бы они вообще обходились без этого «лишнего»? Прекрасное смотрелось бы в прекрасное, порядок любовался бы порядком, а Микеланджело обречен был бы всю жизнь ваять одни и те же «идеалы». Если мысль это порядок (закон, организация, гармония и т.п.), то как же ей обойтись без беспорядка, где взять этот «материал» для работы? Не в самой же себе. Нет «Я» без «не-Я», идеального без материального, бытия в мысли без бытия вне мысли. Без этого мысль превращается в пустое и пресное тождество с самой собой: порядок есть порядок, «Я» = «Я». Поэтому такая «философия тождества» обречена, поднатужившись, выделять из «Я» «не-Я», чтобы было с чем играть и с чем заигрывать. Нет мышления без бытия вне мышления! Те, кто намерены обходиться без него, вынуждены его выдумывать, как Фихте. Но зачем же его выдумывать, если оно уже есть? «Умный» идеализм есть поэтому поставленный на голову материализм. Ну а глупому закон не писан: он обходится одной своей «экзистенцией». Для него все, что вне этой экзистенции, способно порождать только страх, тошноту, отвращение. Безобразное, т.е. вне мысли сущее, для него всегда безобразное. Остается только любоваться собственным образом (но и тут сталкиваться с чем-то пугающим).

        Разум – двуликий Янус. Одно лицо его обращено к природе и истории, другое – к культуре. Работа разума и состоит в том, чтобы находить порядок в хаосе, меру в безмерном, определенное в неопределенном, чтобы найти образный эквивалент «кипящей похлебке богов», без которой миф – плоская нравоучительная сказка. Разве античная художественная классика не олицетворяет стихию? «Нечто» - устойчивые, упорядоченные, гармоничные формы искусства и науки – ничто без этого «своего иного». А вот в концепции «социологии познания», социально-исторической детерминации «парадигм» науки, в идее культурно-исторического «контекста» второе лицо Януса, обращенное к объекту «в себе и для себя»,к тому, что вне культуры, старательно подретушируется под первое, обращенное к культуре. А поскольку культуры-то разные, и географически и исторически, то первое лицо само начинает двоиться, троиться и т.д., становится многоликим. Вот вам и «методологический плюрализм». Хаос, стихия, изгнанные через дверь, возвращаются через окно и поражают саму культуру. Именно эту «болезнь культуры» и продемонстрировали на себе «клиницисты культуры» — постмодернисты. Если «всегда мятежная» (Делез) реальность есть «лишнее», то она мстит самодовольному научному и художественному разуму, делая его самого лишним – «нонсенсом», бессмыслицей.

        В самой диалектической традиции поэтому необходимо различать две разные «линии». Одна – это «диалектика крайностей», диалектика изолированных противоположностей. Изолированные, размещенные в разных измерениях противоположности, обнаруживают скверный характер, норовят вывернуться наизнанку, показав такому «диалектику» фигу: ухватившись за одно, получаем противоположное. Добро превращается в зло, истина в заблуждение, необходимое без остатка переливается в случайное – «крайности сходятся», смысл рождает бессмыслицу. Так обстоит дело со всеми абстрактными противоположностями. Диалектика здесь превращается в некую игру взаимоисключающих «смыслов», ведь эти абстракции соотнесены только друг с другом, но не с «третьим». Абстрактно противостоящие друг другу противоположности оказываются столь же абстрактно тождественными. Абстрактные противоположности – это и есть «бытие в мысли», бытие, фиксированное как абстракция, которая в свою очередь фиксирована в слове.

        Абстрактное противопоставление мышления бытию превращает мысль просто в бытие, но бытие особого рода. Мысль, противостоящая бытию, есть, т.е. сама имеет бытие, отличное от бытия как противоположности мысли. Как такая противоположность мысль сама имеет бытие в языке. Но язык – это совокупность материальных «вещей» — знаков, т.е. просто «бытие», знаки имеют значения и смыслы, но эти значения и смыслы рождаются не из соотнесения знаков с объектом, но из взаимоотношений самих знаков как объектов. Смыслы и значения обитают там же – в языке. Вместо мысли мы получаем просто бытие, вместо духа – тело. И это продемонстрировал постмодернизм.

        Приведем простой пример диалектики абстрактного тождества противоположностей.

        «Иван – отец Петра», «Петр – сын Ивана». «Отец» и «сын» — исключительно соотносительные определения. Нет отца без сына и нет сына без отца. Если определенность Ивана берется исключительно в рамках этого отношения, то получается, что Иван как отец предполагает Петра как сына, поэтому только с рождением Петра рождается и отец. Мы конечно понимаем, что с рождением Петра Иван не рождается, рождается его соотносительная определенность именно как отца. Если же брать это соотношение «рамочно», то высказывание «Иван отец Петра» легко выворачивается и превращается в «Петр отец Ивана». «Смысл» понятия «отец» находится в Петре, а смысл понятия «сын» — в Иване. Получается бессмыслица. В этом «рамочном» отношении противоположные смыслы тождественны: смысл понятия «отец» полагает смысл понятия «сын», а смысл понятия «сын» полагает смысл понятия «отец». Противопоставленные «смыслы» оказываются тождественными, а различение их – бессмысленным. Таковы все абстрактно взятые псевдодиалектические противоположности. Если за рамками такого отношения противоположностей нет ничего, то смысл этого отношения равен нулю.

        Но если взять то же самое отношение не «рамочно», то высказывание обретает смысл. Если Иван не обязательно есть отец Петра, но и отец Сидора, и если он сам по себе вовсе не отец, то высказывание «Иван отец Петра» обретает содержательный смысл. Оба определения – и «отец» и «сын» — обретают не только соотносительный, релятивный, но и «абсолютный» смысл: «Иван родил Петра». Процесс рождения, в котором «Иван» — активная и независимая переменная, а «сын» — зависимое, производное и есть то третье, к которому отнесены оба исходных определения.

        У Гегеля «чистое бытие» превращается в «чистое ничто», что говорит о неистинности, бессмысленности этих определений. Истинно – становление, где бытие и небытие – лишь моменты истинного бытия – становления. Гегель наивно (скажем так) полагал, что мысль о чистом бытии, ускользающем в небытие, рождает новую мысль – о становлении. Но разве движение от ничего («чистое бытие») к ничему («чистое ничто») может породить что-то кроме пустоты мысли?

        Возьмем теперь другой пример – посложнее. Делез в «Логике смысла» начинает «низвержение Платона» следующим «дискурсом»: Алиса в «Зазеркалье» находит, что она увеличивается. Она стала больше, чем была. Но разве, рассуждает Делез, это не означает, что она одновременно стала меньше, что «Алиса сжимается»? «Больше» и «меньше» — релятивные определения. Если сегодняшняя Алиса стала больше, чем была, то вчерашняя Алиса стала меньше, чем сегодняшняя (в Петре Иван становится отцом). Но, рассуждает Делез, это ведь одна и та же Алиса. Следовательно, она одновременно и больше и меньше. Более того, если она больше, то именно поэтому она меньше. Это – «рамочное», т.е. чисто релятивное определение.

        Но разве нет здесь ничего абсолютного? – Есть, конечно. Алиса растет не только относительно самой себя, но и относительно всех других вещей вокруг. Больше столетнего тополя она не стала, и меньше кошки тоже. Чтобы получить делезову Алису, необходимо, чтобы в том же темпе росла и вся вселенная. Но и относительно самой себя, т.е. и в растущей вселенной, Алиса растет абсолютно: растет число клеток. Весь трюк заключается в софизме. Здесь мы имеем дело с двумя Алисами, а не с одной. Одно тут только имя, слово. Вчера была «Алиса маленькая», сегодня есть «Алиса большая». Здесь ведь не тождество Алис большой и малой, а тождество процесса роста, одного и того же процесса, из которого мы вырываем две абстракции: «Алиса вчера» и «Алиса сегодня». Две Алисы – это два конца одного и того же, а они вовсе не тождественны. Тут то же самое, что и с Иваном и Петром: Иван родил Петра, а это совсем не то же самое, что один смысл «родил» второй и обратно. Смысл как бытие в мысли совсем не то же самое, что бытие вне мысли. Отбросьте бытие вне мысли и вы получите бессмыслицу.

        Если все дело в словах и их смыслах, в «логике смыслов», то мышление – это всегда «скольжение по референту», как говорит Делез. То есть, никакого объективного смысла нет. То, что существует объективно, объект, бытие, природа, вещь – это только хаос, лишенный порядка материал, который можно толковать и так и сяк. Вещь сама по себе бессмысленна. Она допускает любое «осмысление», т.е. любое толкование. Она – чистая возможность смыслов. Смысл полагается субъектом, мыслью, точкой зрения, «видением». Я вижу так, вы видите иначе. У вас один смысл, у меня другой, да и сам я могу скользить по смыслам сколько угодно.

        Постмодернизм – не просто заблуждение, он не есть нечто беспочвенное и пустяковое. Он заслуживает серьезного отношения, ибо он одновременно и диагноз болезни и сама болезнь – болезнь современной культуры. Сами постмодернисты презентируют себя как подлинных «клиницистов культуры». Свой диагноз они рассматривают как единственно достоверный, ибо они не наблюдают болезнь извне, как это делает психоаналитик, внимательно выслушивающий страдающего психическим расстройством пациента, не отождествляя себя с ним и не входя в его состояние. Постмодернист заболевает сам и поэтому никто лучше его не может понять больного. Это так. Но, демонстрируя диагноз, лечить он уже не может.

        Столь длительную командировку в «страну диалектики» и в страну постмодернистских чудес мы предприняли вынужденно. Говорить об Октябрьской революции, сопрягая ее с революцией постмодернистской, абсурдно. Но именно такое сопряжение навязывается сегодня. Диалектика – алгебра революции. Она же и алгебра ее понимания. Но таковой может быть только диалектика марксистская, материалистическая, а не «игровая». Мы не верим в искренность постмодернизма. Здесь, как и во всех других случаях, он не играет, он нас разыгрывает. Его улыбка – это маска. И верить ей нельзя. Ну а если воспринимать его буквально, то диалектика из сказки для детей действительно забавна. Но пусть там она и остается. Октябрьская революция – событие слишком серьезное и говорить о ней надо не детским языком.

         

        5. Диалектика активности.

        Предпосылки революции и ее последствия.

        В свете всего сказанного можно было бы сделать заявку на обсуждение главной проблемы – проблемы предпосылок социалистической революции в России. Нам представляется, что свести проблему строительства социализма в России к вопросу о наличии или отсутствии материальных и культурных предпосылок – значит неверно поставить эту проблему. Во всяком случае этот вопрос заслуживает серьезного обсуждения. Необходимо учесть следующее.

        1. Содержание следствий вообще не тождественно содержанию причин – предпосылок. Если бы предпосылки и последствия события вполне совпадали бы, то возникновение нового было бы вообще невозможным. Редукция проблемы социализма к проблеме предпосылок есть, в сущности говоря, преформистская схема.

        2. Редукция логики истории к линейному детерминизму, т.е. к идее «экономического материализма» несовместима с идеей социального творчества. Творчество есть самодетерминация, т.е. самопричинное действие. Экономический детерминизм именно это и исключает.

        3. Идея самодетерминизма не исключает детерминизм как таковой, но обязывает учитывать своеобразие диалектики активности, которая содержит в себе инверсию предпосылок и результатов, т.е. является целесообразной деятельностью. Самый плохой архитектор отличается от самой хорошей пчелы тем, что прежде чем построить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. Цель – закон деятельности и человек прежде всего сообразуется не с «предпосылками», а с целью, потребностью, т.е. с тем, чего еще нет в наличии. Схема активной творческой деятельности обратна схеме детерминации, как линейно-однозначной, так и вероятностной. Линейная детерминация вообще исключает творческую активность, а вероятностная только ставит проблему использования случайностей, «мутаций».

        4. В фундаменте целе-сообразности заложено не сообразование результатов исключительно с «ментальными» феноменами – воображаемым, желаемым, мыслимым, т.е. с тем, чего нет в реальности, а с целым, отражаемым сознанием, осознаваемым, т.е. с бытием. («Сознание есть не что иное, как осознанное бытие»). Поэтому рационально-диалектическое понимание целе-соответствия есть ее понимание как цело-соответствия. Экономический же детерминизм исходит не из целого, а из фрагмента этого целого, т.е. из локальных предпосылок и результатов, о которых выше шла речь. Диалектический детерминизм имеет в своей основе первичность не целей, идеального, а целого, реального, материального. Подчинение части целому – аксиома диалектики и системного подхода. А в этом подчинении нет ни грана идеализма и мистики.

        5. Законом целесообразной творческой деятельности является предшествование результата процессу, а не рабское сообразование процесса с наличными, данными условиями – предпосылками. Аксиомой творческой деятельности является не наличие условий – предпосылок, а отсутствие таковых. Человек и на заре своей истории, и сегодня действует именно потому, что не находит вне себя готовых условий своего существования, но сам создает их из наличного материала – ресурсов. Но ресурсы – это не предпосылки, не причины, это лишь условия, которые могут быть как благоприятными, так и неблагоприятными, но детерминировать деятельность они не могут. Это как раз и упускают в большинстве исследований истории социализма. Предпосылки, писали в «Немецкой идеологии» Маркс и Энгельс – не догмы, это реальные предпосылки, это живые индивиды и их жизненные потребности, предмет которых они создают сами. Продукт сапожника – сапоги и этот продукт–результат не содержится ни в куске кожи, ни в шиле. А нам все время говорят, что наличие кожи и шила и есть безусловная предпосылка деятельности. Предпосылки своей жизнедеятельности человек создает сам, лишь используя то, что предоставляет ему природа и история. Кожа и шило не шьют сапоги, а бессубъектная история не сотворяет социализм. Капиталистический способ жизнедеятельности «сотворяется» сам, стихийно, складываясь из суммы отдельных, разрозненных целесообразных действий. Здесь результат, целое, возникает стихийно. А переход от «царства необходимости» к «царству свободы» предполагает именно сознательность, то есть предшествование результата процессу и приоритет целого в отношении к части. Сознание только потому и возникает, что оно есть функциональный инструмент, обеспечивающий это предшествование и этот приоритет. В противном случае оно было бы просто неоправданной роскошью, как и психика животного: зачем сознание и психика там, где можно обойтись и без них. Уже у животного психика как раз есть то звено, благодаря которому часть соединяется с целым, организм со средой, — звено, возникающее только там, где разорван континуум «организм-среда». Поэтому животное не просто набрасывается на свой предмет и пожирает его (Гегель), но ищет его, ориентируясь в среде, чему и служит психика. (Уже Гегель догадывался о роли труда, предпосылка которого – «заторможенное вожделение», ибо набрасываться не на что. Поэтому-то «столбовая дорога» разума в истории проходит не через господское, а через рабское, работающее сознание, сотворяющее то, чего нет, опираясь на познание природы).

        6. Предшествование результата процессу и есть тот творческий потенциал революционного чувства и разума, который рождается не из локальных, а из всемирно-исторических «предпосылок», из этого универсального, а не локального целого. Линейно же мыслящие теоретики и недоумевают: как же так, идея уже есть, а «предпосылок» «здесь» и «теперь» нет. Так и возникает мысль о «трагедии революции», совсем по Гегелю: трагический герой опережает время, комический («Дон-Кихот») опаздывает. Идея социализма родилась не в России, она – дитя мирового процесса, а потому и в России явилась вовремя, хотя условия для ее реализации здесь и отсутствовали. Да и в общем виде: зачем идея, если все уже дано? Пусть из «предпосылок» само собой образуется искомое. Так не бывает. Дана проблема, а не ее решение. Конструкторская идея, к примеру, нужна тогда, когда проблема есть, а решения нет. Иначе зачем идея?

        7. Диалектика материалистического понимания истории предполагает не безусловное «предшествование» характера и уровня развития производительных сил новому типу общественно экономических отношений, но лишь соответствие вторых первым. Поэтому на недоумение доктринеров, мыслящих линейными схемами, Ленин и отвечал: знаем не хуже Вас, что предпосылок нет. Но что мешает нам сначала взять власть, а затем, используя энергию социального творчества, рожденную революцией, создать эти предпосылки. – Что мешает? – Только догма. Искомое соответствие общественных отношений уровню и характеру производительных сил мы тут получим.

        8. Фактически–исторически так и получилось. Через 20 лет страна имела и индустрию, и сельское хозяйство, и культуру не только вполне сопоставимые с Европой, но и превосходящие их, что и засвидетельствовала Победа. Какие еще нужны доказательства? Стартовав от сохи и почти поголовной безграмотности, страна финишировала с атомной станцией, атомной бомбой, первым спутником и первым космонавтом, поголовной грамотностью и в подлинном смысле авангардной культурой. Может ли подобным похвастаться «более эффективная» базарно-капиталистическая модель? В том то и дело, что «строительство социализма» понималось буквально как сооружение кирпичных, бетонных, стальных и т.п. объектов, но не как выращивание нового ансамбля общественных отношений и человека как персонификации их. Вот и получилось, что «предпосылки» построили, а социализм потеряли. А общественные отношения из предпосылок не сами собой следуют.

        Обратный «эксперимент» поставлен совсем недавно. На «предпосылки» начхали и стали строить «рыночные» отношения как таковые, полагая, что они сами собой дадут вожделенные плоды. Совсем не удивительно, что «получилось как всегда»: хотели как лучше, а вышло еще хуже. Какие «предпосылки» создал «пещерный капитализм» хоть в материальной, хоть в духовной сфере? Дворцы и виллы олигархов? Казино, бордели, увеселительные заведения? Хоть что-то есть показать подобное «Магниткам» и «Днепрогэсам»? Ну, хоть один завод, сравнимый с ЧТЗ? А может быть, появилась эпопея, подобная «Тихому Дону», или поэт, равновеликий Маяковскому, или сооружен хоть один монумент, сравнимый с мухинским «Рабочий и колхозница» или со Сталинградским памятником Матери-Родине? Везде одно и то же: «Пиф-паф»! Ой-ей-ей! Секс, «бабки», мордобой».

        «Рыночные отношения» созданы, а «предпосылки» дожевываются и доворовываются старые. О чем тут говорить?

        А о культуре следует сказать особо. На каких таких логических основаниях лакировочные поделки соцреалистической халтуры объявляются детищем социализма, а Булгаков, Андрей Платонов и вся «диссидентская» литература имеют как бы других папу и маму? Так это тоже детище социализма. Парадоксальный его продукт, но его. Но кто же не понимает, что без Гулага не было бы и Солженицына. Так что, говоря словами Мих.Лифщица, многое рождается не только «благодаря», но и «вопреки». И это тоже «имманентная» диалектика социализма. Умейте видеть оба конца оборванной нити – не запутаетесь. А ничего кроме логики в диалектике и нет. Поэтому тем, кто фыркает на диалектику, можно посоветовать: додумывайте свои собственные мысли и получите диалектику. Или это сделать за вас?

        9. Не революция и не социалистическая идея повинны в позорном конце «реального социализма», а принесение их в жертву иным «предпосылкам» и историческим обстоятельствам, которые вызревали отнюдь не в логике развития социализма « в одной, отдельно взятой стране», а в логике всемирно- исторического процесса. Жесткость системы, победившая в чрезвычайных обстоятельствах такую же жесткость, стала причиной гибели первой в истории социалистической модели. Эта жесткость – ее не- способность к превращениям, к «мутациям». И это тоже подтверждение, а не опровержение материалистической диалектики.

        Думается, что эти вопросы тоже стоит серьезно обсуждать.

         

        Опубликовано в книге: Октябрь 1917. Вызовы для XXI века. М., УРСС, 2009.

         

        1 Толстой Л.Н. Собр. Соч. в 22 томах, т. 1, М., 1978, с. 166.

        2 Лейбниц Г.В. Соч. в 4-х тт. Т.2,с.54. – М., Мысль,1983.

        3 Пригожин И., Стенгерс И., Время, хаос, квант. К решению парадокса времени. М., Прогресс, 1994,с.54.

        4 Слодердайк П. Критика цинического разума. Екатеринбург.2001,с.412.

        5 Ильенков Э.В. Диалектическая логика. Очерки истории и теории. Изд. второе, дополн., М., Изд. полит. литературы. 1984, с. 140.

        6 Ильенков Э.В. Диалектика идеального. – Искусство и коммунистический идеал. М., Искусство, 1984, с.44.

        7 там же, с. 46.

        8 См. Гелнер Э. Слова и вещи. М., 1974 , с.15.

        9 «Это власть, власть утверждать дивергенцию и децентрацию». Делез Ж. Логика Смысла. М., «Раритет»; Екатеринбург, «Деловая книга», 1998, с. 345-346.

        vote_story: 
        Vote up!
        Vote down!

        Points: 0

        You voted ‘up’